Цели психотерапии
Сегодня, пожалуй, все едины во мнении, что неврозы являются функциональными психическими нарушениями, а поэтому они должны лечиться посредством психического воздействия. Однако когда переходят к вопросу о структуре невроза и принципах терапии, то на этом единство кончается, и нужно признать, что на сегодняшний день еще не существует всесторонне удовлетворительной точки зрения ни на сущность неврозов, ни на принципы их лечения. Даже если в связи с этим особо заставили о себе говорить два течения, или школы, то общее число расходящихся мнений этим далеко еще не исчерпывается. Среди нас имеется бесчисленное множество «беспартийных», отстаивающих в этом общем столкновении мнений свою особую точку зрения. Если бы нам захотелось набросать всеобъемлющую картину этого разнообразия, то пришлось бы, наверное, собрать на палитре все цвета радуги со всеми их оттенками. Будь это в моих силах, я бы обязательно постарался сделать это, потому что всегда испытывал потребность рассматривать различные мнения в их совокупности. Однако мне лично не приходилось наблюдать, чтобы эти расходящиеся мнения сохраняли свои правомочия в течение долгого времени. Но ведь такие мнения не могли бы даже и возникнуть, а тем более собрать вокруг себя свиту, если бы они не соответствовали какой-нибудь особой психологии, какому-либо исключительному темпераменту или же некоему более или менее часто встречающемуся психическому явлению. Если бы мы исключили такое мнение как просто ошибочное и неприемлемое, то тем самым мы просто отвернулись бы от этого исключительного темперамента или от этого особого явления как от некоего недоразумения, то есть в результате было бы совершено насилие над нашим собственным опытным материалом. Успех, который снискал Фрейд своей каузальной сексуальной теорией неврозов и своими представлениями о том, что психическое явление, в сущности, вращается вокруг инфантильного стремления к удовольствию и его удовлетворения, должен был указать психологам на тот факт, что данный способ мыслить и чувствовать совпадает с довольно широко распространенным настроением, скорее даже с духовным течением, которое вне связи с фрейдовской теорией проявилось в качестве коллективно-психологического явления также и в других сферах, при других обстоятельствах, в других умах и в других формах. С одной стороны, я здесь вспоминаю о работах Хэвлока Эллиса и АугустаФореля и о составителях «Anthropophyteia», а затем о сексуальных экспериментах послевикторианской эпохи в англосаксонских странах и о широкой дискуссии о сексуальной материи, возникшей в так называемой изящной литературе, пожалуй, одновременно с французскими реалистами. Фрейд представляет собой одно из проявлений душевной реальности нашего времени, имеющей опять-таки свою особую историю, в которую мы здесь по вполне понятным причинам вдаваться далее не можем.
Успех, который, подобно Фрейду, снискал по ту и эту сторону океана Адлер, указывает на тот бесспорный факт, что основывающаяся на неполноценности потребность в самоутверждении подходит в качестве объяснительного принципа для довольно большого числа людей. Нельзя отрицать, что эта точка зрения охватывает душевную реальность, для которой во фрейдовской концепции просто не нашлось места. Мне, пожалуй, нет надобности указывать на то, какие коллективно-психологические и социальные условия «идут навстречу» адлеровской точке зрения и делают ее своим теоретическим выражением. Это совершенно очевидно.
Было бы непростительной ошибкой не замечать истины этих точек зрения – и фрейдовской, и адлеровской. Но столь же непростительно было бы считать любую из них за единственную истину. Обе истины соответствуют определенным психическим реалиям. И в самом деле, одни случаи в целом лучше всего можно изложить и объяснить в рамках первой теории, другие же – в рамках второй.
Ни одного из этих авторов я не могу уличить в фундаментальном заблуждении, напротив, я стараюсь, насколько это возможно, применять обе гипотезы, вполне признавая их относительную истинность. Мне бы никогда не пришло в голову разойтись с Фрейдом, если бы я не натолкнулся на факты, вынудившие меня пойти на модификации. То же самое касается моего отношения к точке зрения Адлера.
После всего только что мною сказанного вряд ли нужно подчеркивать относительную для меня истинность моей собственной расходящейся точки зрения; я настолько ощущаю себя простым выразителем другой диспозиции, что вполне мог бы присоединиться к Колриджу: «Я верую только в одну церковь, единственным членом которой являюсь пока я сам, – в церковь, делающую счастливым».
Сегодня мы нигде не должны быть так скромны и так считаться с кажущимся множеством противоречивых мнений, как в прикладной психологии, ибо нам еще так далеко до того, чтобы познать хотя бы что-нибудь существенное о самом важном объекте науки – о человеческой душе. Пока у нас есть просто более или менее приемлемые мнения, которые по-прежнему не желают ни в чем совпадать.
Поэтому если я выступаю перед публикой, чтобы хоть отчасти выразить свою позицию, то это не следует понимать как расхваливание новой истины и тем более как провозглашение завершенного Евангелия. В сущности, я могу говорить лишь о двоякого рода попытках: либо о прояснении непонятных для меня душевных фактов, либо о преодолении терапевтических трудностей.
Как раз к этому последнему пункту я и хотел бы теперь приступить. Ибо именно здесь возникает самая непосредственная необходимость в модификациях. Неудовлетворительную теорию можно терпеть, в общем-то, достаточно долго, но это не относится к неудовлетворительным терапевтическим методам. За время моей почти тридцатилетней психотерапевтической практики я обзавелся внушительной коллекцией неудач, которые были для меня гораздо более впечатляющими, чем мои успехи. Успехи в психотерапии могут быть у каждого, вплоть до примитивного знахаря. Однако успехи мало чему могут научить психотерапевта, поскольку они главным образом утверждают его в его же собственных заблуждениях. Неудачи, напротив, предоставляют необычайно ценный опыт: в них не только открывается путь, приближающий нас к истине, они побуждают нас также к изменению нашей позиции и метода.
Будучи вынужден признать, что своими значительными достижениями в лечебной практике я в первую очередь обязан Фрейду, а вслед за ним и Адлеру, благодаря использованию в процессе лечения пациентов возможностей, предоставляемых их теориями, я тем не менее должен подчеркнуть, что терпел и неудачи, оставившие у меня чувство, что их можно было бы избежать, приняв во внимание факты, вынудившие меня в дальнейшем изменить свои взгляды.
Едва ли реально изобразить здесь все обстоятельства, с которыми мне приходилось сталкиваться. Поэтому я вынужден довольствоваться возможностью выделить хотя бы некоторые типичные случаи. Основные трудности были у меня с пациентами среднего и преклонного возраста, то есть за сорок лет. С более молодыми людьми я исходил, как правило, из известных уже точек зрения, потому что общей целью и для Фрейда, и для Адлера является приспособление и нормализация пациентов. Обе теории можно настолько успешно применять для лечения молодых людей, что в результате не остается, похоже, даже следов болезни. С пожилыми людьми, согласно моему опыту, такого обычно не происходит. Мне вообще кажется, что основные феномены душевной жизни с возрастом значительно изменяются, причем настолько, что можно, пожалуй, говорить о психологии расцвета и заката жизни. Жизнь молодого человека, как правило, проходит под знаком общей экспансии со стремлением к достижению лежащих на поверхности целей, а его неврозы, по-видимому, основываются главным образом на нерешительности или на отступлении от этого направления. Жизнь стареющего человека, напротив, проходит под знаком контракции, утверждения достигнутого и сокращения внешней активности. Его невроз основывается, как правило, на не свойственном для его возраста застревании на юношеских установках. Если молодой невротик пугается жизни, то пожилой отступает перед смертью. То, что когда-то было для юноши нормальной целью, для пожилого становится невротическим препятствием, точно так же как из-за нерешительности молодого невротика его первоначально нормальная зависимость от родителей превращается в противные жизни отношения инцеста. Естественно, что неврозы, сопротивление, вытеснение, фикции и т. д. у молодого человека имеют противоположное значение в сравнении с пожилым, несмотря на кажущееся внешнее сходство. Соответственно этому мы, пожалуй, должны изменить также и цели терапии. Поэтому возраст пациента представляется мне в высшей степени важным показателем.
Однако и в самой молодой фазе жизни показания могут быть различны. Так, на мой взгляд, будет ошибкой использование фрейдовской теории для лечения пациента с адлеровским типом психологии, то есть, например, неудачника с инфантильной потребностью в самоутверждении, и точно так же было бы большим недоразумением навязывать адлеровскую точку зрения, например, человеку удачливому, обладающему выраженным стремлением к получению удовольствия. В сомнительных же случаях ценным указателем может служить сопротивление больного. Я вообще склонен всерьез принимать стойкое сопротивление пациента – как бы парадоксально это ни звучало. То есть я убежден, что иногда пациент лучше врача знает свои душевные качества, поскольку бывает, что самим врачом, даже в его собственной душе, эти качества не всегда бывают полностью осознаны. Такая скромность врача вполне уместна перед лицом того факта, что до сих пор нет не только общей удовлетворительной психологической теории, но вдобавок существует множество неизвестных темпераментов и более или менее индивидуальных психик, не укладывающихся ни в одну схему.
Опираясь на уже отмеченные многими знатоками людей типологические различия, я, как известно, inpuncto темперамент предполагаю наличие двух основных противоположных установок, а именно экстравертированной и интровертированной. Эти установки я также рассматриваю в качестве важных индикаторов, равно как и преобладание одной из известных психических функций над остальными.
Неслыханное разнообразие индивидуальной жизни ставит врача перед необходимостью постоянно модифицировать свои подходы к лечению, что им и делается, причем зачастую совершенно неосознанно, а если уж подходить строго, даже вступает в противоречие с его теоретическим вероисповеданием.
Рассматривая вопрос о темпераменте, я не могу не упомянуть о том, что у человека имеются важные духовные и такие же важные материалистические установки, которые отнюдь нельзя считать некими случайными свойствами, приобретенными просто по недоразумению. Часто встречаются даже такие врожденные пристрастия, которые не поддаются ни критике, ни убеждению, а бывают случаи, когда вроде бы явный материализм является, в сущности, уступкой религиозного темперамента. В существование обратных случаев верится сегодня еще легче, хотя они встречаются не чаще, чем другие. Все это тоже индикация, пренебрегать которой нельзя.
Употребление слова «индикация» предполагает, казалось бы, как в любой другой области медицины, ту или иную форму терапии. Наверное, так это и должно быть, однако психология, во всяком случае психотерапия, продвинулась сегодня еще не так далеко, отчего выражение «индикация» означает, к сожалению, немногим более, чем предостережение от односторонности. Человеческая психика представляет собой нечто чрезвычайно двусмысленное. В каждом отдельном случае нужно ставить вопрос, является ли это на самом деле установкой, так называемой конституцией, или же, может быть, это просто компенсация противоположного. Я должен признаться, что, отвечая на этот вопрос, мне приходилось очень часто ошибаться, и поэтому в конкретных случаях я по возможности отказываюсь от всяких теоретических предположений относительно структуры невроза и того, что должен и может сделать пациент. Насколько это возможно, я оставляю право решать вопрос о терапевтических целях в каждом отдельном случае за чистым опытом. Наверное, это покажется странным, ведь обычно предполагается, что психотерапевт всегда имеет свою определенную цель. Мне кажется, что в психотерапии прямо-таки необходимо, чтобы врач не придерживался слишком жестко намеченной цели. Вряд ли он может знать больше, чем природа и чем воля больного к жизни. Главные решения человеческой жизни, как правило, в гораздо большей степени подчинены инстинктам и прочим таинственным, бессознательным факторам, чем сознательной произвольности и благим намерениям разума. Общеудовлетворительного жизненного рецепта не существует – ботинок, который впору одному, жмет ногу другому. У каждого, наверное, есть своя иррациональная форма жизни, которая никем другим навязана быть не может.
Все это, конечно, не означает, что не надо стремиться, насколько это возможно, к нормализации и рационализации. Если терапевтический успех достигнут, то тогда, пожалуй, можно довольствоваться тем, что есть. Если же он неудовлетворителен, то волей-неволей терапия должна считаться с иррациональными реалиями больного. Здесь мы должны следовать за природой, а то, что в данном случае делает врач, является скорее не лечением, а развитием уже имеющихся в пациенте творческих ростков.
Все, что я могу сказать, относится к моменту, когда оканчивается лечение и начинается развитие. Стало быть, мой вклад в терапию ограничивается теми случаями, где рациональное лечение не достигает удовлетворительного результата. Материалы о больных, имеющиеся в моем распоряжении, собираются своеобразно: свежие случаи составляют явное меньшинство. Большинство же имеют за собой одну из форм психотерапевтического лечения, то есть лечение с частичным или негативным результатом. Более двух третей моих пациентов находятся уже на склоне лет, и примерно в трети случаев они страдали не от клинически определенных неврозов, а от бессмысленности и беспредметности своей жизни. Я ничего не имею против того, чтобы охарактеризовать подобную тенденцию как общий невроз нашего времени.
Этот своеобразный материал оказывает рациональному методу лечения особое сопротивление, наверное, потому, что большинство пациентов хорошо социально адаптировано, часто они способны к незаурядным достижениям и нормализация их состояния ничего для них значить не будет. Что же касается, так сказать, нормальных пациентов, то я тем более не в состоянии подать им на стол готовый рецепт жизни. В большинстве моих случаев ресурсы сознания исчерпаны; на этот счет есть удачное английское выражение: «I amstuck» («Я застрял»). Эти факты заставляют меня искать главным образом бессознательные возможности. Ибо я ничего не могу ответить пациенту на вопросы: «Что вы мне посоветуете? Что я должен делать?» Мне это неизвестно так же, как и ему. Я знаю только одно: если мое сознание больше не видит перед собой проходимую дорогу и поэтому застревает, то моя бессознательная душа обязательно будет реагировать на непереносимый застой.
Это застревание представляет собой душевный процесс, который на протяжении развития человечества повторялся такое бесчисленное число раз, что даже стал одним из мотивов тех сказок и мифов, где появляется нечто вроде палочки-выручалочки, чтобы пройти через запертые ворота, или какой-нибудь зверек, помогающий найти потайной ход. То есть, выражаясь другими словами, застревание – это типичное явление, которое, наверное, во все времена побуждало к таким же типичным реакциям и компенсациям; следовательно, с некоторой долей вероятности мы можем полагать, что нечто подобное будет всплывать и в реакциях бессознательного, например в сновидениях.
Поэтому в подобных случаях особое внимание я уделяю прежде всего сновидениям. Я поступаю так не потому, что опираюсь на идею о необходимости обязательно работать со сновидениями, и не потому, что у меня есть какая-то таинственная теория сновидений, которой я так или иначе должен следовать; я делаю это лишь вследствие затруднений. Я не знаю, где бы еще я мог что-либо раздобыть. Поэтому я и пытаюсь обнаружить нечто в сновидениях, ведь они все же дают образы воображения, они указывают хотя бы на что-то, а это все-таки больше, чем ничего. У меня нет теории сновидений, я не знаю, как они осуществляются. Я также абсолютно не уверен, заслуживает ли вообще мой способ работы со сновидениями того, чтобы быть названным методом. Я разделяю все предубеждения против толкования сновидений как квинтэссенции сомнительности и произвола. Но, с другой стороны, я знаю, что если достаточно долго и основательно медитировать над содержанием сновидения, то при этом, как правило, всегда что-то обнаруживается. Это «что-то» не будет, конечно, научным результатом, которым можно было бы похвастаться или который можно было бы рационализировать, но это важный в практическом отношении знак, показывающий пациенту, куда направлен бессознательный путь. Для меня не важно, доказуем ли и надежен ли с научной точки зрения результат размышлений над сновидением, в противном случае я преследовал бы ауто-эротическую побочную цель. Я должен быть полностью удовлетворен тем, что результат этот о чем-то говорит пациенту и придает направленность его жизни. Следовательно, единственным критерием, который может быть мною признан, является тот факт, что результат моих стараний действует. Свое научное пристрастие, а именно желание знать, почему он действует, я должен в данном случае оставить для домашних изысканий.
Бесконечно разнообразны содержания инициальных сновидений, то есть сновидений, стоящих в начале попыток такого рода. Во многих случаях сновидения обращаются назад, к прошлому, и напоминают о забытом и утраченном. Дело в том, что подобные застои и дезориентации часто возникают тогда, когда образ жизни становится односторонним, то есть в этом случае может наступить неожиданная, так сказать, потеря либидо. Все прежние занятия становятся тогда неинтересными, даже бессмысленными, а цели их вдруг перестают быть привлекательными. Но то, что у одного является лишь преходящим настроением, у другого может стать хроническим состоянием. В таких случаях зачастую бывает так, что никто, даже сам пациент, не подозревает о том, что где-то зарыты иные возможности развития личности. Сновидение же помогает обнаружить их след.
В других случаях сновидение указывает на такие факты действительности, например на брак, социальное положение и др., которые сознание никогда не воспринимало как проблемные или конфликтные.
Но все это по-прежнему находится в сфере рационального, и для меня, пожалуй, не составило бы труда разъяснить такие сны. Настоящие трудности появляются лишь в тех случаях, когда сновидения не указывают на очевидное, а такое бывает часто, особенно если они пытаются предсказать какое-нибудь будущее. Я имею в виду не пророческие сны, а просто предчувствующие или «рекогносцирующие» сновидения. Такие сновидения содержат предчувствие возможностей, и поэтому посторонний человек понять их просто не в состоянии. Часто они непонятны и мне самому; поэтому я должен в таких случаях говорить пациенту: «Я в этом не уверен. Но давайте все же идти по следу». Как уже было сказано, единственным критерием здесь является побуждающее воздействие, причем, однако, мы еще долго не сможем поставить вопрос, чему такое воздействие обязано.
Особенно это касается сновидений, которые содержат своего рода бессознательную метафизику, то есть мифологические аналогии, причем иногда они предстают в таких удивительно причудливых формах, что ошеломляют спящего.
Разумеется, мне будут возражать: откуда я могу знать, что сновидения содержат нечто вроде «бессознательной метафизики»? Тут я должен признаться, что не знаю, действительно ли сновидения содержат это. Для утвердительного ответа я слишком мало о них знаю. Я вижу только их воздействие на пациентов. И здесь мне хотелось бы привести один небольшой пример.
В продолжительном инициальном сновидении одного из моих «нормальных» пациентов главную роль играл факт болезни ребенка его сестры. Этим ребенком была двухлетняя девочка.
В действительности несколько лет назад у его сестры от болезни умер мальчик, но больше ни один из ее детей болен не был. Факт видения во сне больного ребенка кажется на первый взгляд недоступным разъяснению, наверное, потому, что он ни в чем не согласуется с реальностью. Поскольку между сновидцем и его сестрой не существует непосредственных и близких отношений, то в этом образе ему трудно было ощутить что-то глубоко личное. Однако тут ему неожиданно приходит мысль, что два года тому назад он начал изучать оккультизм и в процессе его изучения открыл для себя психологию. То есть ребенок, очевидно, был его душевным интересом – мысль, к которой самостоятельно я не пришел бы. Если рассматривать этот образ сновидения чисто теоретически, то он может значить все или ничего. Могут ли вообще хоть что-то значить какие-либо вещь или факт сами по себе? Несомненно лишь то, что поясняет, то есть дает значение, всегда человек, а это для психологии важно в первую очередь. То, что изучение оккультизма является чем-то нездоровым, импонировало сновидцу в качестве новой интересной мысли. Так или иначе, но это каким-то образом попало в цель. А это и есть главное: чем бы оно ни было с нашей точки зрения – оно действует. Данная мысль подвигает его на критику, и в результате происходит определенное изменение установки. Благодаря таким слабым изменениям, о которых, идя рациональным путем, нельзя было бы даже и помыслить, дело трогается с мертвой точки, и застой, по крайней мере в принципе, уже преодолен.
На примере этого случая я мог бы теперь фигурально выразиться так: сновидение подразумевало, что изучение оккультизма сновидцем является нездоровым, и если благодаря своему сну он наталкивается на такую же мысль, то в этом смысле я могу также говорить о «бессознательной метафизике».
Но я иду еще дальше: я не только предоставляю пациенту возможность вторгаться в его собственные сновидения, но позволяю это делать и себе самому. Я предлагаю ему свои идеи и мысли. Если при этом происходит суггестивное воздействие, то я это только приветствую, ведь, как известно, внушить возможно только то, к чему и без того уже есть предрасположенность. Нет ничего страшного в том, что иногда здесь возможны ошибки, потому что в следующий раз неправильное все равно будет отвергнуто как чужеродное тело. Мне не нужно доказывать, что мое толкование сновидений является правильным, – это довольно безнадежное предприятие; просто я должен вместе с пациентом искать действительное — почти то же самое, если бы я сказал действенное.
Мне представляется особенно важным делом быть как можно более осведомленным в психологии первобытных народов, мифологии, археологии и сравнительной истории религий, потому что в этих областях я нахожу неоценимые аналогии, которыми могу обогатить идеи своих пациентов. Таким вот образом общими с пациентом усилиями мы можем разместить кажущееся лишенным смысла по соседству со значительным и тем самым существенно повысить возможности воздействия. Для дилетанта, то есть для того, кто сделал все возможное в сфере личностного и рационального и все же не пришел ни к какой идее, а потому остался неудовлетворенным, способность войти в иррациональную сферу жизни и переживаний означала бы бесконечно многое. Благодаря этому может измениться представление даже о привычных и обыденных вещах, и они обнаружат вдруг новые грани. Ведь в основном все зависит от того, как мы смотрим на вещи, а не от того, чем они являются сами по себе. Малое с жизненным смыслом всегда более ценно, чем большое без смысла.
Я далек от того, чтобы недооценивать риск такого предприятия. Оно напоминает деятельность по строительству моста к небу. Можно было бы даже иронически возразить – а так не раз уже и поступали, – что, действуя подобным образом, врач, в сущности, просто фантазирует вместе со своим пациентом.
Однако такое возражение не является контрдоводом, но представляется даже вполне правильной мыслью. Я стремлюсь к тому, чтобы фантазировать вместе с пациентом, то есть в моих мыслях содержится немало от фантазии. В конечном счете она представляется мне материнской творческой силою человеческого духа. Собственно говоря, мы никогда не возвышаемся над фантазией. Конечно, существуют не имеющие ценности, непригодные, болезненные и неудовлетворительные фантазии, бесплодная природа которых очень скоро становится очевидной каждому, кто одарен здоровым человеческим разумом; однако сбои в работе, разумеется, не должны ставить под сомнение полезность самой работы. Все творения человека обязаны своим происхождением творческой фантазии. Почему же тогда в своих рассуждениях нам нельзя опираться на воображение? Обычно фантазия не ведет к заблуждению, для этого она слишком глубоко и проникновенно связана с фундаментом человеческих и животных инстинктов. Удивительным образом она снова и снова приходит на помощь вовремя. Творческая деятельность силы воображения вырывает человека из стесненности в «не что иное, как» и возвышает его до положения игрока. А человек, как говорит Шиллер, «только там целиком человек, где он играет».
Эффект, которого я добиваюсь, заключается в возникновении такого душевного состояния, в котором мой пациент начинает экспериментировать со своей сущностью, – состояния текучести, изменчивости и становления, где нет ничего раз и навсегда заданного и безнадежно окаменевшего. Здесь я, естественно, могу лишь в общих чертах изложить свою технику. Те из читателей, которые случайным образом знакомы с моими работами, могут в них найти необходимые параллели. Тут же я хотел бы подчеркнуть только то, что мой образ действий нельзя понимать как бесцельный и беспорядочный. В частности, я взял себе за правило ни при каких обстоятельствах не выходить за рамки того значения, которое содержится в вызывающем эффект моменте; я только стремлюсь по мере возможности довести это значение до сознания пациента, в результате чего он тоже начинает видеть его надындивидуальные связи. Если, к примеру, с человеком что-то происходит и он считает, что такое случается только с ним одним, тогда как в действительности это совершенно обычное явление, то очевидно, что данный человек не прав, то есть он чересчур ориентирован на себя и как результат этого выключен из человеческого сообщества. В равной степени необходимо, чтобы у нас было не только личное текущее сознание, но и надындивидуальное значение, дух которого ощущает историческую непрерывность. Как бы абстрактно это ни звучало, тем не менее является установленным фактом основание многих неврозов в первую очередь на том, что, например, вследствие ошибочных, наивных разъяснений больше не воспринимаются религиозные запросы души. Современному психологу в конце концов нужно однажды понять, что речь идет не о догмах и вероисповедании, а в большей степени о религиозной установке – беспредельной по своей важности психической функции. А для религиозной функции историческая непрерывность является просто-таки необходимостью.
Возвращаясь к проблеме моей техники, я должен задать себе вопрос: в какой мере я могу опираться при ее применении на авторитет Фрейда? Во всяком случае, она многим обязана фрейдовскому методу свободных ассоциаций, и я рассматриваю ее как прямое продолжение этого метода.
В то время как я стараюсь помочь пациенту разобраться в действенных моментах его сновидений и дать ему возможность увидеть общий смысл содержащихся в них символов, он сам все еще находится в некотором психологическом состоянии детства. И здесь он прежде всего зависит от своих сновидений и от ответа на вопрос, предстанет перед ним следующий сон в новом свете или нет. Далее, он зависит и от того, есть ли у меня какие-либо идеи и сумею ли я своим знанием способствовать дальнейшему развитию его мыслей. Следовательно, он находится в нежелательном, пассивном состоянии, в котором все шатко и сомнительно. Ведь ни он, ни я не знаем, куда ведет наш путь. Часто все это мало чем отличается от блуждания во тьме египетской. В таком состоянии не приходится ожидать значительных результатов, ибо слишком уж велика неопределенность. Кроме того, существует опасность, что ткань, сотканная нами днем, будет всякий раз разрываться ночью, опасность, что ничего не происходит – в полном смысле этого слова, – ничего не удерживается. В таких ситуациях нередко появляется особенно красочный сон или один из наиболее причудливых образов, и тогда пациент говорит мне: «Знаете, если бы я был художником, то сделал бы из этого картину». Или же сновидения говорят фотографиями, написанными картинами, рисунками, рукописями или даже кинофильмами.
Я стараюсь воспользоваться этими намеками и предлагаю моим пациентам тут же нарисовать то, что явилось им во сне или в фантазии. Как правило, мне приходится сталкиваться с возражением: я, мол, не художник. В ответ на это я обычно говорю, что современные художники таковыми ведь, в сущности, и не являются, из-за чего искусство живописи сегодня вне закона, и вообще дело не в красоте, а в усердии, которое прилагают к картине. Насколько это справедливо, я недавно убедился на примере одной одаренной профессиональной портретистки, которой пришлось начать рисовать по моему методу: первые попытки ее были настолько жалкие и детские, словно она никогда не держала в руке кисти. Рисовать внешнее – совершенно иное, нежели изображать внутреннее.
Итак, многие из моих пациентов среднего возраста начинают рисовать. Я понимаю каждого, кто самым глубоким образом поражается никчемностью такого дилетантства. Но не следует забывать, что речь идет не о тех людях, которые еще должны доказать свою социальную полезность, а о других – кто уже не видит смысла в социальной полезности и наталкивается на глубокие и опасные вопросы о смысле своей собственной жизни. Быть частицей является смыслом и стимулом только для тех, кто этого еще не вполне достиг, но отнюдь не для тех, кто этим пресытился. Важность обретения индивидуального смысла жизни будет, возможно, отрицать тот, кто как социальное существо находится ниже общего уровня приспособленности, а уж тот, чье честолюбие не поднимается выше разведения скота, будет это делать наверняка. Тот же, кто не принадлежит ни к одной из данных категорий, рано или поздно столкнется с этим неприятным вопросом.
Даже если моими пациентами случайно создаются прекрасные в художественном отношении вещи, произведения, которые тут же можно было бы показывать на современных выставках «искусства», я рассматриваю их все же как совершенно не имеющие цены, соизмеримой с масштабом цен подлинного искусства. И это важно – то, что они не имеют цены, иначе мои пациенты возомнили бы себя художниками и тем самым достижение цели их упражнений было бы абсолютно невозможно. Речь здесь не идет об искусстве, напротив, речь в данном случае должна идти о чем-то другом и большем, чем просто искусство, о живительном воздействии на самого пациента. То, что с социальной точки зрения расценивается как совершенно несущественное, а именно смысл индивидуальной жизни, здесь стоит выше всего, и ради этого пациент старается перевести невысказанное в наглядную, хотя и по-детски неуклюжую, форму.
Но почему я вообще побуждаю пациентов на некоторой известной стадии развития выражать себя посредством кисти, карандаша или пера?
А делается это прежде всего для того, чтобы вызвать воздействие. В изображенном ранее психологическом состоянии детства пациент остается пассивным. Теперь же он переходит к активности. Сначала он изображает то, что явилось ему пассивно, и этим переводит его в активную форму, то есть превращает в дело собственных рук. Он не только говорит об этом, но и делает это. В психологическом отношении есть огромная разница между ведением по нескольку раз в неделю интересной беседы со своим врачом, результаты которой висят в воздухе, и многочасовым трудом со строптивой кистью и красками ради осуществления чего-то, при поверхностном рассмотрении совершенно лишенного смысла. Ведь если бы это и в самом деле было для него бессмысленным, то старания изобразить вызвали бы у него такое отвращение, что он вряд ли, наверное, принялся бы во второй раз за это упражнение. Но поскольку его фантазии все же не кажутся ему полной бессмыслицей, постольку занятия ими еще больше подчеркивают их действенность. Кроме того, материальное оформление образа вынуждает к длительному рассмотрению его во всех деталях, благодаря чему он может полностью проявить свое воздействие. Таким образом, в простую фантазию проникает момент реальности, что придает фантазии больший вес, равно как и большую эффективность воздействия. И теперь эти самостоятельно изготовленные картины тоже начинают оказывать реальное действие, которое, правда, не так легко описать. Достаточно, например, несколько раз увидеть, как пациент, изготовляя символическую картину, избавляется от жалкого душевного состояния и прибегает к этому средству всякий раз, как ему снова становится туго. Здесь завоевано нечто неоценимое, а именно доступ к независимости, переход к психологической зрелости. Благодаря этому методу, если тут вообще уместно употребление слова «метод», пациент может стать творчески независимым. Теперь он больше не зависит от собственных фантазий и от знаний своего врача, но, так сказать, рисуя самого себя, он становится способен самого себя и формировать. Ведь то, что он рисует, – это действующие фантазии, это то, что в нем действует. А то, что в нем действует, есть он сам, но уже не в смысле прежнего недоразумения, когда он принимал личное «Я» за свою Самость, а в новом, ранее чуждом для него смысле, где его «Я» выступает в качестве объекта для действующих в нем сил. В бесчисленных образах он старается исчерпывающе отобразить действующее в нем, чтобы в итоге обнаружить нечто вечно неизвестное и чуждое – глубочайшие основы нашей души.
Благодаря этому происходят такие изменения позиций и ценностей, такие смещения центра тяжести личности, изобразить которые я просто не в состоянии. Это можно уподобить лишь открытию Землею Солнца в качестве центра как орбит других планет, так и своей собственной земной орбиты.
Но разве мы не знали об этом раньше? Я полагаю, что об этом мы знали уже давно. Но если я что-то и знаю, то зачастую это что-то по-прежнему неизвестно чему-то другому во мне, ведь на самом деле я живу так, как будто этого знания у меня нет. Большинство моих пациентов знали это, но они не жили этим. А почему они этим не жили? Наверное, по той причине, которая всех нас побуждает жить из «Я». Этой причиной является переоценивание роли сознания.
Для молодых, еще не приспособленных и не достигших успеха людей очень важно сделать свое сознательное «Я» как можно более действенным, то есть воспитать в себе волю. Такой человек, если, конечно, он не гений, не в силах поверить во что-либо действующее в нем, что не отождествлялось бы с его собственной волей. Он должен чувствовать себя волевым существом и будет обесценивать в себе все остальное или воображать, что это остальное подчинено его воле, ибо без такой иллюзии ему бы, наверное, социальное приспособление не удалось.
Иначе обстоит дело у человека второй половины жизни, которому не нужно больше воспитывать свою сознательную волю и который скорее нуждается в познании собственной сущности, чтобы понять смысл своей индивидуальной жизни. Социальная полезность целью для него уже не является, хотя он и не отрицает ее желательности. Он воспринимает свою творческую деятельность, социальная бесполезность которой для него совершенно очевидна, как работу и благо сами по себе. Эта деятельность в значительной степени избавляет его и от болезненной зависимости, а он в результате приобретает внутреннюю устойчивость и новое доверие к самому себе. А эти последние достижения опять-таки идут на пользу социальной жизни пациента. Ибо внутренне устойчивый, доверяющий себе человек и со своими социальными задачами будет справляться лучше того, кто плохо ладит с собственным бессознательным.
Я намеренно старался не обременять свой доклад теорией, поэтому мне пришлось многое оставить непонятным и необъясненным. Но, чтобы сделать понятными продуцированные моими пациентами картины, необходимо все же упомянуть некоторые теоретические положения. Все эти картины носят примитивно-символический характер, который в равной степени проявляется как в рисунке, так и в красках. Краски, как правило, варварски интенсивные. Часто имеет место явный архаизм. Эти особенности указывают на природу лежащих в их основе сил. Это иррациональные символические тенденции, имеющие настолько исторически или архаически выраженный характер, что им бывает нетрудно отыскать параллели в сходных образах из археологии и сравнительной истории религий. Поэтому мы можем, пожалуй, предположить, что наши образы проистекают главным образом из тех регионов психики, которые я назвал коллективным бессознательным. Под ним я понимаю такое бессознательное, общечеловеческое душевное функционирование, которое явилось причиной не только наших современных символических образов, но также и всех других подобных продуктов человеческого прошлого. Такие образы проистекают из природной потребности и ее же удовлетворяют. Это можно сравнить с вернувшейся в первобытное состояние психикой, которая выразила себя в данных образах и тем самым получила возможность функционировать совместно с нашим, чужеродным ей сознанием. Таким способом устраняются, то есть находят удовлетворение, ее нарушающие сознание притязания. Я должен, однако, добавить, что сама по себе изобразительная деятельность недостаточна. Помимо нее необходимо еще интеллектуальное и эмоциональное постижение образов, благодаря которому они не только становятся понятными, но и морально интегрируются сознанием. Кроме того, их требуется подвергнуть еще и синтетическому истолкованию. Хотя я неоднократно проходил этот путь с отдельными пациентами, но мне до сих пор ни разу не удавалось объяснить и изложить этот процесс во всех деталях. До настоящего времени это делалось урывками. Мы движемся здесь как по абсолютной целине, где все зависит главным образом от богатства опыта. И как раз здесь я хотел бы избежать опрометчивых выводов, имея на то достаточно веские доводы. Ведь речь идет о жизненном процессе души вне сознания, наблюдать который мы можем лишь косвенно. И мы еще не знаем, в какие неизведанные глубины проникнет здесь наш взгляд. Как я уже указывал ранее, здесь мы, очевидно, имеем дело с процессом своего рода центрации – очень многие решающие образы, то есть которые ощущаются пациентами в качестве таковых, указывают на это направление. В таком процессе центрации то, что мы называем «Я», как бы отступает на периферию. Данное изменение вызывается, по-видимому, перемещением наверх исторической части души. Цель этого процесса остается по большей части непонятной. Мы можем только констатировать его значительное влияние на сознательную личность. Из того факта, что подобное изменение обостряет чувство жизни и делает саму жизнь направленной, следует заключить, что ему присуща особая целесообразность. Это может показаться еще одной новой иллюзией. Но что такое иллюзия? На каком основании мы можем называть что-либо иллюзией? Существует ли для души вообще что-нибудь, что мы имеем право называть «иллюзией»? Для души это, возможно, важнейшая форма жизни, такая же необходимая вещь, как кислород для организма. То, что мы называем «иллюзией», является, может быть, огромной по своему значению психической реальностью. Душе, вероятно, нет дела до наших категорий действительности. Похоже, что для нее действительно в первую очередь то, что действует. Тот, кто собирается изучать душу, не должен путать ее с сознанием, иначе он сам скроет предмет своего исследования от собственного взора. Наоборот, для этого требуется уяснить, сколь отлична душа от сознания. Поэтому то, что мы называем иллюзией, для души, вполне возможно, является действительностью, а значит, нет ничего более несоизмеримого, чем действительность души и действительность нашего сознания. Для психолога нет ничего более бессмысленного, чем позиция миссионера, объясняющего богов бедных язычников через иллюзию. Но к сожалению, догматизм по-прежнему дает о себе знать, как будто наша так называемая реальность не может оказаться столь же иллюзорной. В душевном опыте, как и в любом другом его виде, действенные вещи являются реальностями независимо от того, какие названия дает им человек. Речь идет о том, чтобы понять эти реальности как таковые, а не о том, чтобы подсовывать им другие названия. Дух остается для души таким же духом, даже если его называют сексуальностью.
Я должен повторить, что ни сами названия, ни их изменения ничуть не приближают нас к сущности изображаемого процесса. Его, как и все сущее, нельзя исчерпать рациональными понятиями сознания, поэтому даже мои пациенты обоснованно предпочитают в качестве самого адекватного и действенного их символическое отображение и интерпретацию.
Вот, пожалуй, и все, что можно было сказать в рамках одного доклада, чтобы дать общее представление о моих терапевтических целях и взглядах. Он может быть не более чем почином, и я буду очень рад, если он таковым окажется.
К. Г. Юнг «Проблемы души нашего времени»